Не отобразилась форма расчета стоимости? Переходи по ссылке

Не отобразилась форма расчета стоимости? Переходи по ссылке

Сочинение на тему «Аверинцев в нашей истории»

К Аверинцеву рано установилось отношение не просто как к новому автору и ученому, но как к явлению. Явлением он и был уже тогда, в середине 60-х. Он встал тогда в ряд необыкновенных явлений десятилетия, и ряд этот многое предвозвещал в последовавшей нашей истории общей, не только литературной: Солженицын, Бахтин, Аверинцев.

Они один за другим явились тогда из уже не подозревавшихся нами скрытых русских глубин. Поминая его в печальные дни, И. Роднянская вспомнила, как известный историк недавно ей говорил, что статья Аверинцева в “Вопросах литературы” об Афинах и Иерусалиме тогда на него повлияла не меньше, чем “Один день Ивана Денисовича”. “Вопросы литературы” имеют сегодня свои особые основания вспомнить Аверинцева: в “Вопросах литературы” прежде всего и состоялось в 60-е годы его явление: статьи не только о греческом и библейском, но и о Шпенглере, Маритене, Юнге. Греческое, библейское и философский двадцатый век.

“Не помню кто, не то Аверинцев, не то Аристотель сказал…” — можно было прочитать у Венедикта Ерофеева в начале 70-х. Это был результат за неполное первое десятилетие. Результат был тот, что самое имя стало ценным, имя стало звуком культурного языка. К этому времени наша история еще раз повернулась, и Аверинцев оказался на этом повороте действующим лицом. С осени 1969-го начались его лекции на истфаке, на которые сбегался московский интеллигентный люд, как когда-то, наверное, на Владимира Соловьева в Соляном городке (официально это были всего лишь спецкурсы для студентов истфака). Три зимних цикла подряд — Средние века, античность, Византия. Это было его явление личное и устное, с той позой на кафедре и со звуком голоса, о котором Н. В. Брагинская написала, что в нем было больше несоветского, чем в любом диссидентстве. Достоевский накануне похорон Некрасова всю ночь читал его стихи. Я в поминальные дни раскопал в бумажных залежах и читал не известные печатные тексты Аверинцева, а свои бумаги, где я пытался тогда записывать те лекции. Кстати, они не были потом исчерпаны в статьях, так что нашлись бы у кого-то хорошие записи и издать бы их. Записывали многие, а магнитофонные записи тогда еще, кажется, не вошли в обычай. Вот как замечательно, что расшифрованы и напечатаны магнитофонные записи соравного друга Сергея Сергеевича, Александра Викторовича Михайлова, его лекций в консерватории.

В разных своих интервью С. С. любил называть себя кабинетным человеком. На самом деле он был человек публичный — не только потому, что стал на виду, хотел того или не хотел, а потому, что был таким по призванию, любил аудиторию и искал аудиторию, был к ней обращен и, может быть, чувствовал себя человеком миссии. Поэтому, видимо, случилось естественно, хотя многие и удивлялись, что, когда пришло время гражданской публичной деятельности, кабинетный человек пошел в Верховный Совет. Там он как будто прямо участвовал единственный раз при подготовке закона о свободе совести, но совершил поступок, о котором надо бы не забыть, — не встал, когда, кто помнит, против Сахарова, сказавшего об Афганистане как о государственном преступлении, вышел “афганец” Червонописский и поднял зал словами: “Держава, Родина, Коммунизм!”, — и зал поднялся, кроме двоих в первом ряду — это были Аверинцев и знаменитый штангист Юрий Власов, с которым они на короткое время там подружились (болезненный хрупкий филолог в шапке зимой с завязанными ушами с могучим штангистом!), и у Власова было очень острое там выступление. У С. С. такого там выступления не было, но он вместе с Власовым не встал, когда встал весь зал. И потом рассказывал, как трудно было не встать.

А в печати он тогда пошел в публицистику, и она даже стала чуть ли не его главным жанром. Но и болезнь пришла тогда, на повороте судьбы, который ведь не случайно, наверное, совпал с поворотом судьбы нашей общей: в 91-м С. С. заболел. И профессиональная филологическая работа его, в общем, с тех пор ослабела. Это было похоже на жертву, и научную, и человеческую, которую он принес своей современности. Но, наверное, это неточно, что деятельность ослабела, — она менялась, и стало казаться, что словно его меньше с нами, харизма его ослабела. Мало кто заметил его философские миниатюры в одном альманахе середины 90-х (“Падающий Зиккурат”, 1995), в их числе — “К дефиниции человека” как существа верующего: как мы дружим и любим. так, что мы поверили в этого человека, а не только его узнали, поверили сверх того, что узнали, потому что знать мы можем всегда лишь “отчасти”, как сказал Апостол Павел, а принять человека, чтобы любить, надо в целом, а это значит, в него поверить сверх всякого знания, чтобы он стал единственным для тебя человеком. Аверинцевские “опавшие листья”, новая у него форма мысли, малая христианская проза — сколько их еще у него осталось (в альманахе лишь два таких листочка — “Выбранные места из дневника читателя”)?

Что же до публицистики, то появились такие его выступления, как “Моя ностальгия” в “Новом мире” в 96-м, где он на своих личных и на общих примерах сказал о мировом состоянии, наступившем на наших глазах, и провел историческую границу, когда де Голль, и студенческая революция 1968-го, и даже хиппи еще что-то значили в мире, а с этой границы начала терять значение и большая кровь. Обозначил границу того состояния, какое назвали постмодернизмом. Похоже, что этот ход истории и на самом аналитике отозвался: он рассказывал при последней встрече — а было это

29 апреля 2003 года, за четыре дня до последнего сразившего его удара, — что в Вене в его университете студенты пишут доносы на профессоров, впрочем, легализованные характеристики, по которым выводится рейтинг профессора, — результат той самой студенческой революции, — так вот, он прочитал, что одна студентка о нем написала, — два недостатка: 1) совершенно не понимает значения феминистского движения и 2) часто говорит непонятно.

Тогда, в тех давних лекциях на истфаке (воспоминание все возвращается к ним), он открывал нам миры и рассказал, конечно, много интересного. Был просветителем поколений в основном старше его. Но главным было даже не то, что мы узнавали, а тот язык, который мы слышали. Язык менялся в эпоху “оттепели”, но и новый либеральный язык оставался языком советским. От Аверинцева мы услышали совсем другой язык, в принципе другой, и именно он, а не новые знания, менял аудитории голову. Например, когда на второй лекции он начал говорить о том, что значило для средневековой и для всей философии то, как Господь представился Моисею: Аз есмь Сущий, — где “есмь” не связка, а главное слово. О бытии и реальности: вещь причастна благу не поскольку она есть что-то, а поскольку она есть; вещь имеет бытиё и держит его при себе, предмет имеет реальность, чтобы предъявить ее нам. Осенью 69-го звучало это с кафедры. Или же о библейском и греческом человеке — об Афинах и Иерусалиме, то самое, уже поминавшееся, — что библейскому человеку не стыдно вопить и кричать о боли, забывая о внешнем достоинстве, как невозможно человеку греческому: “не осанка, а боль, не жест, а трепет”. Это были научные наблюдения специалиста, но ведь не только — по простоте своей, сразу понятной и нам, нынешним людям, просто как людям, — а между тем такими простыми чертами очерчивались духовные эпохи и основные духовные принципы, направлявшие жизнь человечества от тех до наших времен. Историческое и вечное. Дар так увидеть и так сказать, и разве только в своей специальной области? В частном разговоре, спасибо, записанном нам М. Л. Гаспаровым, сказать о Пушкине так, как бьются и не находят своих слов присяжные пушкинисты, — о его “мгновенной исключительности” во всей, не только русской культуре“Пушкин стоит на переломе отношения к античности как к образцу и как к истории, отсюда его мгновенная исключительность. Такова же и веймарская классика”.

Это ведь в самую точку спора о Пушкине, в каком находится пушкинский миф (начиная с Гоголя, 1834: “явление чрезвычайное… единственное явление русского духа”) с научным пушкиноведением, оформившимся в 20-е годы именно в полемике с пушкинским мифом (ценность Пушкина велика, но “вовсе не исключительна”, и с историко-литературной точки зрения он “только один из многих” в своей эпохе, — Тынянов, 1926). Два слова Аверинцева поддерживают пушкинский миф, но ведь при этом не остаются лишь риторическим восклицанием, а имеют кратчайшее филологическое, научное обоснование по близкому ему как филологу-классику признаку отношения Пушкина к античности (о веймарской классике в тех же пушкинских связях — в работах А. В. Михайлова). Но — кратчайшее обоснование, конгениальное пушкинскому способу высказывания в двух словах об огромных вещах. Ведь недаром же это сближение по эпитету с пушкинским словом о случае как мгновенном орудии провидения. Что это значит — “мгновенная исключительность”? Это значит, что Пушкин хоть и явился, конечно, результатом какой-то литературной эволюции, но не простым “закономерным”, так сказать, ее результатом, а вспышкой, солнечным взрывом, то есть по-пушкински, в ходе литературных закономерностей он возник как счастливый случай.

Кто был Аверинцев? Он был филолог в той полноте объема этого слова, который он же единственный обосновал в статье “Филология” в 7-м томе “Краткой литературной энциклопедии”. В эпоху физиков и лириков, когда он начинал, филология проходила по части “лирики” и была, по слову поэта, “в загоне”; он поставил ее высоко. Перемещение ценностей в общем сознании происходило в эпоху Аверинцева и прямо благодаря ему: филолог выходил на положение важного человека современности, нужнейшего современности человека; в постсоветское новое время он это значение начал терять и продолжает его терять сейчас, после смерти Аверинцева, однако, как помнят слышавшие его, он говорил, что “история не кончается; она кончалась уже много раз”, и, возможно и вероятно, роль филолога в русской истории не исчерпана.

Филолог Аверинцев оставил нам свой энциклопедический словарь не просто важнейших понятий — важнейших слов нашей жизни (“любовь”, “спасение”, “чудо”, “судьба” и мн. др., см. такой аверинцевский словарь — Киев: София — Логос, 2001). Филолог, заговоривший о “высшей математике гуманитарных наук” как об уровне, мало еще им доступном. Филолог и ритор в старинном смысле этого слова, человек непростого на восприятие, затрудненного и именно в этой своеобразной затрудненности красивого устного слова, которое если кто не слышал, а только Аверинцева читал, узнал его недостаточно. Помню, как он говорил о своих детях: “детки мои — существа словесные”; человеческую “словесность” он любил и горевал о наблюдаемом вокруг ее оскудении, например об утрате вкуса к сложному предложению, и объявлял борьбу за точку с запятой как знак сложного синтаксиса.

Этот филолог был светский проповедник, в выступлениях на разные темы походя формулировавший уроки поведения, когда говорил, например, о том, что у дьявола две руки и он всегда предлагает нам ложный выбор, который не надо делать, — скажем, между либерализмом и патриотизмом, какой нам нынешними идейными сюжетами постоянно навязывается. Небожитель Аверинцев в этих сюжетах достаточно трезво ориентировался и давал свои ответы на актуальные вызовы, когда называл себя средиземноморским почвенником. Эта “почва” обнимала и Афины, и Иерусалим, вновь те самые, как недавно заметила О. А. Седакова, вспоминая это автоопределение. Но ведь это был не только объем интересов, это был и ответ на идеологическую злобу дня. Да, вот такая обширная “почва”, но не интеллигентская беспочвенность (идейность и беспочвенность — два определения русской интеллигенции, по Г. П. Федотову) — почва.

Память об Аверинцеве вновь возвращает к тем давним лекциям как к историческому — можно это сказать без пафоса — событию. Это был 69—70-й год, перепад эпох, и лекции на истфаке его обозначили. У нас ведь тоже только что был перед этим свой 68-й, с Чехословакией и кое-чем прочим. Это был конец знаменитого шестидесятничества, и лекции Аверинцева происходили уже по ту сторону. Это был уже второй исторический перепад после середины 50-х. Перепад эпох и смена интересов. Статьи в печати одно, а такие систематические устные выступления как общественное событие — другое. Статьи уже были в 60-е годы, и четвертый том “Философской энциклопедии” с аверинцевскими “Православием” и “Протестантизмом” в 1967-м уже появился, но такие лекции, по ощущению, не могли тогда еще состояться и столько значить, да и просто быть так услышаны — слух еще не был приготовлен. Лекциями Аверинцева мы вступали в другую эпоху, более глухую, но и более сложную. Ее назовут эпохой застоя, только эта эпоха застоя идейно была куда сложнее и богаче гражданских 60-х. Например, вставали две такие темы, которые не очень, не так звучали раньше, как темы религиозная и национальная. Историческим временем Аверинцева и стало это глухое и сложное время. Субъективное впечатление, но для меня тогда три события обозначили исторический перепад. Такого разного тона и стиля события, как “Москва — Петушки”, зазвучавший голос Высоцкого и лекции Аверинцева. Все три явления на перепаде 60—70-х. Столь разные голоса озвучили новое время, и среди них аверинцевский — рискну сказать по памятной аналогии — филологический тенор эпохи. Трагическая ирония есть в ахматовской формуле, но она окрашивает главное — размер человека, дающего свое имя эпохе.

Сергей Сергеевич Аверинцев со своей филологией, если представить себе его путь, который весь теперь перед нами, был вплетен в пережитую нами большую историю и был в ней действующим лицом. Кабинетный человек был человеком эпохи.

Список литературы

Нужна помощь в написании сочинение?

Мы - биржа профессиональных авторов (преподавателей и доцентов вузов). Наша система гарантирует сдачу работы к сроку без плагиата. Правки вносим бесплатно.

Цена сочинения

Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://magazines.russ.ru/

 

Средняя оценка 0 / 5. Количество оценок: 0

Поставьте оценку первым.

Сожалеем, что вы поставили низкую оценку!

Позвольте нам стать лучше!

Расскажите, как нам стать лучше?

308

Закажите такую же работу

Не отобразилась форма расчета стоимости? Переходи по ссылке

Не отобразилась форма расчета стоимости? Переходи по ссылке